Несколько заметок и воспоминаний по поводу статьи - Страница 9


К оглавлению

9

В другом месте у г. Погодина:

«Когда флигель-адъютант князь Голицын привез графу Остерману св. Георгия 2-го класса, этот мужественный генерал (к чему тут мужественный? скорее в этом случае благородный, скромный) сказал ему: „Этот орден должен бы принадлежать не мне, а Ермолову, который принимал важное участие в битве и окончил ее с такою славой“».

Что ж эти свидетельства доказывают? Что оба, Остерман и Ермолов, были рыцари благородства и в этом случае вели между собою честное состязание. Впоследствии ярые поклонники Ермолова продолжали провозглашать его главным виновником победы, оставляя Остермана в тени, как человека «с недостаточными умственными способностями и сходившего несколько раз с ума». Эти слухи, хотя не так ярко выставляемые, не могли не дойти до графа. Может быть, доброжелатели его, передавая их обиняками, вплетали в них и то, что сам Ермолов приписывал себе весь успех дела, чего, по известной его скромности, не могло быть. На стороне Алексея Петровича были популярность его в армии и в обществе, его приятное обращение со всеми, горячая любовь преданных ему людей, острое слово и острое перо их. На стороне графа, никогда не привлекательного на словах и в обращении, разорвавшего все связи свои в России, ничего кроме его имени, начинавшего изглаживаться в памяти его соотечественников. Как бы то ни было, в одно время между обеими сторонами возбуждено было какое-то враждебное соперничество. Император Николай Павлович рассек было этот гордиев узел, пожаловав равно обоих, по случаю открытия кульмского памятника, орденом Андрея Первозванного. Графу привез его курьер на мызу (Могилевской губернии, Рогачевского уезда), где он в то время проживал, в стране колтуна, в глуши сосновых лесов, оглашаемых волчьею музыкой, и куда он прибыл к срочному времени отпуска из родины Галилея и страны лавров и померанцев. Вскоре, уехав снова в чужие края, он не имел случая во всю жизнь свою надеть этот орден. Граф был дружен с Остен-Сакеном, который, приезжая в Петербург, всегда останавливался у него в доме, был дружен с Милорадовичем и Паскевичем, но я никогда не видал у него Ермолова, никогда не слыхал от него слова об Ермолове, ни хорошего, ни дурного, до следующего случая.

В двадцатом году Алексей Петрович был уже главнокомандующим на Кавказе; граф не командовал уже несколько месяцев гренадерским корпусом и жил в Петербурге. В это время последний получает от первого официальную бумагу, адресованную на имя «командира гренадерского корпуса, графа Остермана-Толстого». Граф, вообразив, что это какая-то насмешка, приказал мне написать на конце бумаги: «Генерал Ермолов должен знать, что граф Остерман не командует более гренадерским корпусом, и потому бумага возвращается ему назад». Когда я это написал, он выбрал в брелоках у своих часов антик с извивающимся на голове змеями и сказал мне: «Рожицу эту, рожицу-то припечатай ему: он... поймет». С такою печатью пошла бумага по назначению. Судя по последствиям, надо полагать, что Ермолов жаловался. Граф вскоре за тем уехал в чужие края, я вышел в отставку из Павловского гвардейского полка, в котором числился, но, дожидаясь обещанного мне места по учебному ведомству, проживал еще в Петербурге, как меня потребовали к дежурному генералу главного штаба А.А.3. Я явился.

— Вы были тогда-то адъютантом у графа Остермана-Толстого? — спросил он меня.

— Точно так, — отвечал я.

— Мне велено спросить, кто писал эти строки?

— Я писал их по приказанию моего начальника; в доказательство, что он их засвидетельствовал, вот и сделанный им знак.

— Более ничего, — сказал мне З., раскланиваясь со мною.

Тем дело это и кончилось, по крайней мере, для меня. В статье г. Погодина сказано, что граф просил русского священника в Женеве доставить ему портрет Ермолова. Вероятно, годы угомонили его недоброжелательство к Алексею Петровичу. У гроба вражда и соперничество исчезают, уступая место суду истории.

Кстати дополню характеристику графа.

Я находился при нем адъютантом, после кампаний 1812-1816 годов, несколько лет, до самого отъезда его в чужие края. Как я попал к нему в эту должность, вместо того чтобы за служебный проступок (в котором, однако ж, не было никакого нарушения чести) подвергнуться строгому наказанию, вполне от него зависевшему, и пребывание мое с ним в Варшаве, в свите государя, при знаменитом открытии сейма Царства Польского, в 1818 году, опишу, если удастся, в особой статье. Я был неразлучным его спутником во всех его поездках по его поместьям, в лагерях, при инспекции полков, расположенных в Калужской и Тульской губерниях; я знал его в семейной жизни, в кругу его друзей и родных, при дворе, вел с ним переписку, когда он был в чужих краях, и вот что могу сказать о нем беспристрастно. Как начальник войска, он был строг, но строгость его заключалась только во взгляде, в двух, трех молниеносных словах, которых больше боялись, нежели распеканья иного начальника. Во все время командования им корпусом он никого из офицеров не сделал несчастным, хотя и были случаи карать. Всем, кто имел надобность в его покровительстве, не отказывал в нем; если кому помогал, то делал это широкою рукой и вообще был щедр. Все у него было грандиозно: и дом в Петербурге, и прием императрицы Елисаветы Алексеевны в подмосковном Ильинском, и петербургские вечера его, которые удостоивали своим присутствием некоторые члены императорской фамилии. Мелочным интриганом никогда не был, кривыми путями не ходил и не любил тех, кто по ним ходит; никогда не выставлял своих заслуг и ничего не домогался для себя, лести терпеть не мог. Для стрел, откуда бы ни шли, смело выставлял грудь свою. О пище и здоровье солдат заботился, как отец. Когда стояли войска в лагере, он почти каждый день обходил их во время трапезы, всегда пробовал солдатскую пищу, и горе начальнику, у которого в полку находил ее скудною или нездоровою!

9