Возвратимся от дяди к племяннику, графу Александру Ивановичу.
Против суровостей русских непогод граф, казалось, закалил себя; нередко в одном мундире, в сильные морозы, делал смотр полкам. Это была железная натура и телом, и душою. В пище он был чрезвычайно умерен; за столом только изредка бокал шампанского. Изысканных блюд, особенно пирожных, не терпел. Любил крутую гречневую кашу до того, что, живя в Италии, выписывал по почте крупу из России.
Однажды во время объезда корпуса, после полкового смотра на сильном морозе, возвратясь к себе в квартиру и выпив только чашку чаю, он отправился снова в путь. Между тем обеденный стол был сервирован, мы слышали уже запах яств, которыми думал угостить нас на славу полковой командир Болховской, большой gourmand и знаток кулинарного дела. Я с корпусным доктором, сопровождавшим вместе со мною графа, только полакомились обонянием этих кушаньев. Уж и досталось от нас вслед ему довольно проклятий! На первой невзрачной станции он спросил нас, хотим ли мы есть, и на утвердительный ответ велел подать гречневой каши. Обильно полив ее зеленым конопляным маслом, он усердно принялся ее уничтожать, я с голоду пропустил в желудок несколько ложек, доктор отказался. Зато мы решились отплатить ему по-своему. На дороге были страшные зажоры, снег, мокрыми хлопьями, слепил глаза, стемнело. Военные тогдашнего времени не знали, что такое шуба, а потому мы с пустым желудком продрогнули порядочно. Для исполнения задуманного нами мщения, велено нами ямщику понемногу отставать от передовых саней (всегда открытых, во всякую непогоду), в которых сидел граф с слугою и жандармом. Вскоре мы потеряли его из виду. В стороне, в полуверсте от большой дороги, блеснул огонь из большого господского дома. Повернуть к нему, войти, предъявить хозяину свои высокие титла адъютанта и доктора графа Остермана и попросить его укрыть нас под своим кровом по случаю наступающей волчьей ночи и худых дорог, было делом нескольких минут. Гостеприимный помещик, вероятно, богатый, судя по обстановке дома, был очень рад гостям, упавшим к нему с неба, и доказал это, как самый радушный амфитрион. Нас напоили благоуханным чаем, угостили отличным ужином и уложили спать в теплой комнате, на пуховиках, в которых мы утонули, посмеиваясь в ус всем эгоистам, любителям гречневой каши и путешествий во время зажор. Так, конечно, не нежился сам Сарданапал. Я забыл сказать, что хозяйские дочери, очень миловидные и хорошо воспитанные, усладили для нас вечер приятною музыкой и приятной беседой. Между тем граф, приехав в первый город (это было в Тульской губернии), где должен был делать смотр полку, беспокоясь о нас, разослал гонцов нас отыскивать и подать нам помощь в случае, если бы мы где-нибудь застряли. Разумеется, нас не нашли. Утром мы явились к нему и сыграли мастерски роль пострадавших мучеников. Он с сожалением слушал наш рассказ, как мы провозились всю ночь в глубокой зажоре, из которой будто вытащили нас крестьяне ближайшей к месту нашей гибели деревни, куда мы посылали ямщика. Нас велено поскорее обтереть вином и подать нам чаю с ромом.
Граф любил русскую литературу, по тогдашнему времени, державинскую, карамзинскую и озеровскую. Как-то ему в Петербурге расхвалили «Федру» Лобанова, которую Пушкин называл Федорой; меня заставили прочесть в присутствии графини отрывки, сначала из подлинника, а потом из перевода. «Отчего, — спросила меня графиня, — у Расина выходит все так гармонично, так хорошо, а по-русски так тяжело, грубо и скучно? Видно, русский язык неспособен передать красоты французской поэзии». — «Тут виноват не русский язык, который не беднее, если не богаче и гармоничней французского, — отвечал я, — а недостаток таланта и дубоватость переводчика. Впрочем, наш язык сделался живым русским языком, и то литературным, со времен Карамзина, а в обществах он до сих пор остается мертвым».
В числе адъютантов графа был подполковник Свечин, автор знаменитой «Александроиды», которую он, для вящего вдохновения, писал на саженной аспидной доске, и которую в тогдашних московских обществах читали, как некогда «Телемахиду». Граф, когда хотел подремать, убаюкивался ее стихами, читаемыми ему самим автором.
С глубокою признательностью вспоминаю добрые, отеческие отношения ко мне графа. Когда я бывал нездоров, он посещал меня на моей квартире. Раз в Калуге, наскучив разводами на морозе, я сказался больным. Ко мне пришел товарищ, по-тогдашнему свитский офицер, по-нынешнему генерального штаба, Вельяминов-Зернов, прекрасно образовавшийся в школе Муравьева и много обещавший (убит в 1829 году в сражении против турок). Мы прочли с ним несколько страниц из Парни. Пришел другой товарищ; с этим мы стали перекидывать в банк. Целые колонны цифр были исписаны по зеленому столу, как говорится, на мелок. Вдруг в это самое время входит граф. Можно судить о моем смущении. Он ничего тут не сказал, только посмотрел на нас с неудовольствием и вышел. Но с того времени долго не давал мне покоя своими расспросами, не пристрастен ли я к картам, и, когда мы с ним находились вдвоем, убеждал меня, как добрый отец, не играть более. В душе этого сурового по наружности человека звучали нередко нежные струны. Живя, после смерти жены своей, в Пизе или Флоренции, он страстно полюбил красавицу италианку. Детей он также нежно любил... Боясь со временем, на старости лет, сделаться ревнивым, он пожертвовал своею горячею к ней привязанностью и выдал ее с богатым приданым за молодого, красивого соотечественника ее. Детям он дал хорошее воспитание и обеспечил их будущность. Правда, для удовлетворения этих потребностей срезали вековые подмосковные леса, которые так берегли старики, графы Остерманы, не думая, чтоб они ушли в Италию.